– Ты великолепна, – прошептала она и осторожно ущипнула двумя пальцами сосок Эммануэль. – Пойдем со мной. Туда, где никого нет, я знаю одно местечко.
– Нет, нет, – замотала головой Эммануэль. И прежде чем Ариана смогла что-то сказать, она уже бежала от нее, скользя по залу, пробираясь между многочисленными гостями посла. Пожилой джентльмен остановил ее, предложив показать удивительные китайские фонари на террасе, но тут откуда-то возникла Мари-Анж.
– Прошу прощения, командор, – произнесла она со своим обычным апломбом. Мне надо поговорить с моей приятельницей, – И, подхватив Эммануэль под руку, потащила ее подальше от мимолетного собеседника.
– Что ты делаешь с этой развалюхой, – заторопилась Мари-Анж. – Я тебя везде ищу. Марио ждет тебя уже целых полчаса.
Эммануэль совсем забыла об этом свидании и, по правде говоря, не очень-то рвалась к нему. Она сделала слабую попытку сохранить свободу.
– Это так уж необходимо?
– Ох, послушай, Эммануэль, – досадливо поморщилась Мари-Анж. – Не ломайся, прошу тебя.
Эммануэль послушалась. И прежде чем она успела узнать хоть какие-то подробности о герое, он уже появился на сцене.
– Какая милая улыбка, – произнес он с поклоном. – Вот если бы художники моей родины писали такие улыбки! Вам не кажется, что эти флорентийские полунамеки, эти сдержанные усмешки в конце концов всего лишь гримасы неискренности? Это не искусство. Искусство, считаю я, – это изображать открытую, сияющую, побеждающую улыбку.
Такое вступление несколько удивило Эммануэль. Мари-Анж не представила собеседников, и Эммануэль спросила:
– Мари-Анж все хочет заставить меня быть моделью. Вы, верно, тот художник, которого она нашла для меня?
Марио улыбнулся, и улыбка его, надо отдать должное, была на редкость приятной.
– Ох, – вздохнул он. – Будь у меня хоть сотая доля таланта других, мадам, я бы рискнул пойти на это. Гений модели дополнил бы все остальное. К сожалению, я богат только чужим искусством.
Мари-Анж вмешалась в разговор:
– Марио – коллекционер, ты еще увидишь какой! У него есть вещи, которые он привез из Мексики, Африки, Турции. Скульптуры, картины…
– Которые могут быть только напоминанием об искусстве истинном. Истинное искусство своим движением и отвагой побеждает мертвые образы. Мари-Анж, миа кара, – добавил он по-итальянски, – не обольщайся кусками коры, опавшей с древа жизни. Я храню их лишь как воспоминание, как сувениры от тех, кто страдал и погибал, оторванный от своего ствола, от своей листвы, кто был опустошен их дыханием, их разумом, их кровью. Иногда это художник, но чаще то, что он изображает. Так что шедевром надо считать не портрет, а возлюбленную портретиста.
– Но если она умерла. Умершую?
– Нет, когда она умирает, что-то умирает и в этом портрете.
– Но картина-то остается жить вечно?
– Глупости! Любопытный хлам, самое большее – игра ума или ловко сделанная машина. Искусство существует только в том, что уходит: в гибнущей женщине, к примеру. Живопись – это разрушение ее тела. Искусство не может быть прекрасным в том, что остановилось, в том, что сохраняет неподвижность. Искусство внезапно. Всякая задуманная вещь рождается мертвой.
– Меня учили другому, – сказала Эммануэль. – «Жизнь коротка, искусство вечно».
– Да кто же заботится о вечности, скажите, пожалуйста, – резко прервал ее Марио. – Вечность не артистична, она уродлива. Ее лицо – это лик мертвых памятников. – Он вытащил платок, провел им по лбу и продолжал, чуть понизив голос:
– Вы знаете возглас Гете: «Остановись мгновенье! Ты прекрасно!». Но как только мгновение остановится, оно перестанет быть прекрасным. Все, что стремится красоту увековечить, умерщвляет ее. Красота – не обнаженное тело, а обнажающееся. Не звук смеха, а губы, которые смеются. Не следы карандаша на бумаге, а миг, когда сердце художника разрывается на куски.
– Но вы только что говорили, что художник – ничто в сравнении с моделью.
– Тот, кого я назвал художником, не обязательно, разумеется, скульптор или живописец. Конечно, и они могут быть художниками, если смогут овладеть сюжетом и разрушить его (он как-то выделил этот глагол «разрушить»). Но чаще всего модель сама выполняет эту миссию, художник только свидетельствует.
– Тогда что же такое совершенство? Где оно? – спросила Эммануэль с внезапной тревогой.
– Совершенство, шедевр – то, что происходит. Нет, я не правильно выразился. Шедевр – это то, что давно прошло.
Он взял руки Эммануэль в свои.
– Вы позволите мне на вашу цитату ответить другой. Она принадлежит Мигелю Унамуно: «Самое великое произведение искусства не стоит самой ничтожной человеческой жизни». Единственное искусство, которое заслуживает чего-то, это история нашей плоти.
– Вы хотите сказать, что самое важное – это способ, которым достигаешь чего-то? Что именно его надо понимать как шедевр, если хочешь не просто просуществовать свою жизнь?
– Ничего подобного я не думаю. Пытаться сотворять – себя или нечто другое – это все напрасный труд. Во всяком случае, если стремиться сотворить что-то прочное.
Он вдруг улыбнулся.
– Но то же самое происходит, по правде говоря, и с материалом более легким – из мечты, из грезы…
И тут же как бы опомнился:
– Если бы я имел хоть малейшее право давать вам советы, – поклон был необычайно изыскан, – я бы посоветовал вам жить так, как я вас попрошу.
На этом он отвел взгляд в сторону, как бы считая разговор оконченным. Эммануэль стало неприятно. С деланной улыбкой она обратилась к Мари-Анж:
– Ты случайно не видела Жана? Он с самого начала куда-то исчез.